Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Философия для более подготовленных
Как‑то вечером перед Новым годом, вернувшись домой, я увидела в передней самого чужого мне, самого непонятного и далекого человека, хотя и самого близкого из всех мужчин – в чем я никогда не сознаюсь, – непостижимо почему, но близкого; это был отец детей, муж фру, знаменитый человек, мой хозяин. – Хэлло! – Добрый вечер. На сей раз в доме не было вечеринки, все было тихо. Он только что приехал с аэродрома, его кожаный чемодан стоял в коридоре. – Где дети, которых я вверил вашему попечению? – Думаю, они где‑нибудь развлекаются. – Будем надеяться. Люди должны развлекаться, пока могут, потому что придет время и им надоест развлекаться. Я бы многое дал, чтобы снова получать удовольствие от кино. Мне хочется убежать и закрыть за собой дверь; я никогда не умею ему ответить, мне кажется, он по моим глазам видит, как у меня бьется сердце оттого, что он приехал, и оттого, что он снова насмешливо и рассеянно шутит со мной. – Спокойной ночи, – неожиданно говорю я и хочу уйти. – Угла! – Что? Он глубоко затягивается сигаретой. Я жду у двери и смотрю, как он курит. – Говорят, прощают тех, кого понимают. Я думаю, это неверно, прощают прежде всего тех, кого не понимают, прощают детей. Скоро Новый год, дети готовятся к самому большому развлечению – взрыву в полицейском участке. Начальник полиции, мой родственник, просит меня запереть младшего сына, но разве это поможет? Мои дети обязательно примут участие в этом новогоднем развлечении. Я думаю, самое простое – дать им взорвать злополучный участок, а потом построить новый, лучший. – Извините, до меня это не очень доходит. Взорвать полицейский участок под Новый год? И это сделают дети? Зачем? – Не знаю, – говорит доктор Буи Аурланд, – а впрочем, можно придумать какое‑нибудь объяснение. В новогоднюю ночь больше всего ощущаешь собственное бессилие. Раньше у детей был бог, они любили его и молились ему. Он делал их соучастниками своего всемогущества. А теперь бог переехал неизвестно куда, и если что и осталось от него, то только в американо‑смоландской общине. Вот дети и восстают против собственного бессилия. – Но при чем тут полицейский участок? – Может быть, это лишь символ. Символ, понятный детям. Символ врага личности. Символ высшей силы, которая говорит: ты не соучастник моего всемогущества. В ночь под Новый год особенно чувствуешь движение времени. А ты бессилен перед ним и скоро вообще станешь ничем. Вы понимаете?
– Нет. По‑моему, нам не хватает клуба для молодежи. Вот и все. Он курит и курит, глубоко вдыхая в себя дым, прищурив глаза. – Я и не надеюсь, что вы меня поймете. Здоровый человек не понимает философии. Но вы, не понимающая философии, скажите, что делать с детьми? Вы говорите: клуб для молодежи. Может быть. Раньше, когда мы знали бога, а не человека, нам легче было воспитывать детей. А теперь? Бог – единственное, что мы знали, – изменил нам. Остался человек, нечто неизвестное. Разве клуб для молодежи поможет в этом случае? Извините, что я задерживаю вас. – Мне приятно слушать вас, хотя я и не все понимаю. – Так скажите что‑нибудь. – Мне нечего сказать. – Клуб для молодежи. Да, может быть, это и нужно, но… – Сейчас меня интересуют ясли, – прерываю я его и чувствую, как всю меня обдает жаром. – К сожалению, мы против коммунизма. – Он устало зевает. – Наши рефлексы, как это говорится в психологии, обусловливаются тем, что мы противники коммунизма. Мы его боимся. Никто не сомневается в том, что коммунизм победит, во всяком случае, я не знаю никого, кто бы сомневался. Я могу в этом признаться, ибо уже полночь, а в полночь становишься разговорчивым, если не легкомысленным. Вы же не настроены против коммунизма, у вас нет никаких оснований бояться его, поэтому вы станете коммунисткой, если захотите. Быть коммунисткой – это естественно для крестьянской девушки с Севера, пожалуй, более естественно, чем стать светской дамой. Я понимаю вас, хотя сам предпочел бы уехать в Патагонию. – Патагония? Что это такое? Остров? – А может быть, мне следовало бы поехать к вам на Север, в вашу долину, в заброшенный поселок, как это советует мудрый Йоун.[33] Может быть, мы обзавелись бы домом, стали держать овец и играть на органе. А? Спокойной ночи.
Веселый новогодний вечер
– Сегодня мы пойдем на собрание ячейки, – сказала я Гуллхрутуру в новогодний вечер и взяла его с собой к органисту.
Позже младший сын депутата альтинга говорил мне, что это был самый веселый Новый год в его жизни и что ни разу за весь вечер ему не захотелось взорвать полицейский участок. У органиста не было ничего особенного: кофе, плюшки и дружеское обхождение. «Кадиллак» стоял у дверей, а детская коляска – в комнате. Боги хвастались, что это они убили мерзкого типа Оули, чтобы таким образом ознаменовать рождество. – А «кадиллак»? – спросил толстый развязный полицейский. – Двести тысяч кусачек в Америке, а ключ от машины у нас. – Постарайтесь не попасть в тюрьму за кражу автомобиля, – посоветовал развязный полицейский. Атомный скальд исполнил песню греческих горцев, прозвучавшую как вой несчастной собаки. Бриллиантин аккомпанировал ему на вяленой треске. Потом они спели песню, сочиненную ими на смерть мерзкого Оули:
Пал проклятый мерзкий Оули, Омрачавший край исландский, Черт, в Кеблавике рожденный, Захотел страну продать он, Кости выкопать из гроба. Всем известна его злоба, Он Кеблавику, разбойник, Атомной грозил войной. Пал проклятый мерзкий Оули, Омрачавший край исландский, Черт, в Кеблавике рожденный.
В кухне сидел деревенский священник и играл в ломбер с органистом и полицейскими. Все были в хорошем настроении, в особенности священник: он сопровождал Богов, и они угостили его водкой. Когда мы с Гуллхрутуром вошли, они сразу пригласили мальчика сыграть в ломбер, а развязный полицейский, у которого в этот вечер не было дежурства, предложил ему щепотку нюхательного табаку из своей серебряной табакерки, от которого Гуллхрутур зачихал не хуже, чем от слезоточивых бомб, которые бросали в прошлом году во время взрыва полицейского участка. Старушка – мать органиста – обносила присутствующих водой в пластмассовых стаканчиках, говорила всем «пожалуйста», похлопывала нас по щекам, призывала милость господню на всех людей мира и спрашивала о погоде. Клеопатра, словно достойно почившая, лежала на сломанном диване, в сложенных на груди руках она держала фальшивую челюсть. Когда исполнялась песня про покойного Оули, близнецы вдруг проснулись, и Бог Бриллиантин вынужден был взять их к себе на колени. Малыши с черными глазками и коричневым пушком на головках были очаровательны. Глядя на их личики, я поняла, почему старушка так безоговорочно любит род людской. Когда отец взял их на колени, они перестали плакать, и Бог, тихо напевая, баюкал их. О кофе пришлось позаботиться мне – хозяин был занят игрой. За столом Боги затеяли спор со священником. Они требовали, чтобы он зажигал им сигареты, молился им и в следующее воскресенье произнес о них проповедь в церкви. Бог Бриллиантин заявил, что он – мадонна в образе мужчины, пресвятая дева с фаллосом и близнецами, а Беньямин поведал, что написал атомное стихотворение: «О тата бомма, томба ата мамма, о томма ат!», которое одновременно является началом новой истории сотворения мира, новым заветом Моисея, новым посланием к коринфянам и атомной бомбой. Священник, огромный детина с Запада Исландии, заявил, что сейчас, собственно, следовало бы снять пиджак и задать Богам хорошенькую взбучку; божество не станет принимать образа дураков, и пусть черт зажигает им сигареты, а почтенные полицейские пусть объяснят, почему явных убийц не сажают в тюрьму.
Развязный полицейский ответил: – Совершить преступление теперь пустяк, господин пастор. Труднее доказать, что человек совершил его. В последний раз, когда этих парней судили, они взяли на себя двенадцать лишних преступлений, так что дело назначили на пересмотр и до сих пор не докопались до истины. В конце концов пастор все‑таки зажег Богам сигареты и получил за это еще «Черной смерти». Они спросили, не хочет ли еще кто‑нибудь выпить? В горле у Клеопатры что‑то забулькало, она попыталась открыть глаза, но снова замерла. – Пастор, передайте мне зубы Клеопатры, пусть девочка поиграет ими, – попросил Бог Бриллиантин. – И еще хорошо бы каплю молока для мальчика. Часы в городе пробили двенадцать, в порту загудели сирены пароходов. Пастор встал, подошел к фисгармонии и заиграл новогодний псалом, а мы все запели. Потом мы пожелали друг другу хорошего, счастливого нового года.
Глава пятнадцатая
Холодная новогодняя ночь
Гуллхрутур не рассердился на меня, хотя и понял, что я обманула его, приведя не в ячейку, а к органисту. Он сказал: – Я уверен, что коммунисты не такие веселые, как органист. Он приглашал меня приходить когда угодно и решать с ним шахматные задачи. Некоторое время он молча шел рядом со мной, потом спросил: – Послушай, а правда, что эти двое сумасшедших убили человека? – Вряд ли, по‑моему, они просто хотели подразнить пастора. – Если они общаются с богом, то имеют право убивать. Только я не верю, чтобы они общались с богом. Я думаю, они обыкновенные люди, но просто сумасшедшие. Одни сумасшедшие могут говорить, что они общаются с богом. – Может быть, и так. Но по‑моему, не лучше и те, кто крадет норок и револьверы. – Ты дура! В эту новогоднюю ночь здорово морозило. Я была горда и рада, а может, и не горда и не рада тому, что ушла, не сказав ни слова чужому мне человеку – полицейскому с Севера, и за весь вечер даже не посмотрела в его сторону, хотя для приличия и пожелала ему, как и всем, счастливого нового года. – Пойдем побыстрее! – попросила я мальчика. – Мне холодно. Он догнал меня у садовой калитки. Он или бежал за мной, или ехал в автомобиле, потому что, когда мы уходили, он еще сидел в кухне у органиста. – Что тебе нужно? – Я тебя совсем не вижу. – Но ты весь вечер пялил на меня глаза. – Я не видел тебя уже почти два месяца.
– Чего он хочет? – спросил мальчик. – Может, позвать полицию? – Нет, дружочек. Иди домой, ложись спать. Я сейчас приду. Когда мальчик ушел, полицейский спросил меня: – Почему ты сердишься? Разве я тебя обидел? – И да, и нет. – Разве мы не друзья? – Не знаю. Не похоже. И больше я не могу стоять здесь в такую стужу. – Пойдем ко мне, или я пойду к тебе. – Зачем? – Мне нужно с тобой поговорить. – Этого еще недоставало. Однажды ночью я пошла к тебе, потому что была дура и ничего не понимала. Я думала, мы будем видеться. Но прошел месяц, другой, а ты даже не позвонил мне. И вот мы случайно встречаемся, и тебе вдруг понадобилось поговорить со мной. О чем? – Мне нужно поговорить с тобой. – Не путаешь ли ты меня с Клеопатрой? Я шагнула к двери и открыла ее. Он шел за мной. – Подожди, – сказал он, когда я переступила порог. Но он не попытался взяться за ручку двери, хотя я не очень крепко держала ее, он не попытался помешать мне закрыть дверь, а продолжал стоять на том же месте. Я поднялась в свою комнату, чувствуя себя свободной женщиной, если такие вообще существуют.
Фильм или сага?
Дом спал, а может, никого не было дома. Я обошла комнаты и зажгла свет, чтобы посмотреть, что нужно будет сделать завтра утром. Никаких следов гостей я не заметила. И хотела уже пойти к себе, когда услышала, что на втором этаже открылась дверь, и вдруг в голубом свете ночника на лестнице появилась прекрасная дама. Она спускалась вниз, прямо ко мне. На ней была пышная меховая шуба с широкими рукавами и длинное вечернее платье, белые туфельки на пробковых подошвах, толщиной в ладонь, без носков, из вырезов выглядывали окрашенные в красный цвет ногти. Длинной белой рукой, усыпанной драгоценностями, она придерживала на груди шубу; волосы ее – причудливое сочетание естественных локонов и изысканного парикмахерского искусства – спускались на плечи; лицо раскрашено, губы цвета запекшейся крови, почти черные, черты лица застыли, как у лунатика. Мне показалось, что я снова вижу передвижной кинематограф в нашем поселке. Во всех голливудских фильмах появляется такая женщина, очаровывающая крестьян и жителей мелких селений. Это существо занимает почетное место на страницах киножурналов, которые можно встретить в домах, где нет даже канализации. И вдруг я понимаю – это не прекрасная дама, а ребенок. Это Альдинблоуд в фантастическом наряде спускается вниз. – На кого ты похожа, Альдинблоуд? Что за кинодиву ты изображаешь, девочка? Ты хотела напугать меня? Она даже не взглянула в мою сторону и продолжала идти, как во сне, прошла мимо, ничего не видя и не слыша, и направилась к выходу. Когда она коснулась двери, я схватила ее за руку. – Альдинблоуд, ты бредешь во сне? Она посмотрела на меня блестящими, холодными, как у тролля, глазами. – Оставь меня! Пусти! – Не можешь же ты, девочка, уйти из дому одна, под утро! – Нет, я пойду, – тихо сказала она. – Я только что вернулась. И опять уйду. Я была на балу. И пойду на бал.
– Пешком, в таком платье? В снег и слякоть? Она посмотрела на меня взглядом не то безумной, не то кинозвезды и совершенно спокойно сказала: – Тебе хочется знать, куда я собралась? Изволь, я иду топиться. – Что за глупости, Альдинблоуд? – Глупости? Ты называешь смерть глупостью? Она хотела открыть дверь, но я крепко держала ее за руку. – Это глупо, девочка. Я не пущу тебя, пока не поговорю с твоим отцом. – Ха! Ты думаешь, он будет сидеть в праздник дома, в этом отвратительном доме, среди этих отвратительных людей? – Подожди, Альдинблоуд. Давай поговорим. – Никогда не бывать тому! – И как бы в подтверждение этой фразы из саги, она бросилась на меня. Она несколько раз ударила меня сжатыми кулаками так, как это делают дети, потом начала кусаться. Но я ее не выпускала. Поняв, что ей со мной не сладить, она перестала драться и отступила в гостиную. Она стояла посреди комнаты, манто упало, обнажив узкие плечи. Распластавшаяся на полу меховая шуба напоминала волшебную шкуру. Передо мной стояла маленькая угловатая девочка, движения ее были неуклюжи, как у теленка. Она забилась в угол дивана, съежившись так, что подбородок касался колен, закрыла сжатыми кулачками глаза и заплакала, то громко рыдая, то жалобно всхлипывая, как обиженный ребенок. Я поняла, что теперь это не игра. Или уж очень тонкая игра. Я подошла к ней как можно осторожнее. – Что случилось? Разве ничего уже нельзя сделать? Чем я могу тебе помочь? Она отняла кулачки от глаз и стала потрясать ими в воздухе, будто сбивала масло сразу в двух маслобойках, сморщилась, словно от боли, и застонала: – О‑о, я беременна! – Вот мерзавцы! – первое, что я сказала. – Это на них похоже. – Он весь вечер не танцевал со мной, даже не посмотрел на меня, и подумай, какая свинья: повез с бала домой жену. Уж тут‑то он мог бы пощадить меня, я ведь не заслужила с его стороны такой низости. Свою жену, можешь ты себе это представить? А я уже шесть недель беременна. – Хорошо, Альдинблоуд, что ты мне все это рассказала. Теперь подумаем, что делать. – Я хочу, хочу утопиться. Как мне теперь жить? В школе меня будут дразнить, мать убьет меня, премьер‑министр продаст меня в публичный дом в Рио‑де‑Жанейро, а мой дедушка предпочел бы лишиться своей фабрики сельдяного масла, чем услышать об этом. Над отцом будут смеяться в альтинге и в университете, служащие «Снорри‑Эдды» станут хихикать у своих счетных машин, когда он будет проходить мимо. А коммунисты во время демонстраций начнут кричать перед нашим домом: «Дочь капиталиста – маленькая шлюха». – Я могу поклясться, что ни один коммунист не знает такого гадкого слова. На языке всех хороших людей это называется «быть в интересном положении». На твоем месте я бы пошла к отцу, он человек без предрассудков. – Никогда, пока я жива, я не навлеку на него такого позора. – Ну, он справлялся и с большими трудностями. Люди из хорошего общества с высокими моральными принципами и с тонкими нервами, когда с их дочерьми случается такое, посылают их за границу. У нас, простых людей, нет таких возможностей, и мы рожаем. Могу тебе признаться, девочка, я, кажется, тоже беременна. – Это правда, Угла? – Девушка поднялась с дивана и обняла меня. – Поклянись. И ты не собираешься покончить с собой? – Наоборот. Но когда придет время, я уеду на Север, потому что колыбель моего ребенка будет у старого Фалура, в Эйстридале. Она опять отодвинулась от меня. – Я уверена, что ты обманываешь. Ты стараешься меня утешить, а это во сто тысяч раз хуже, чем обманывать. – Знаешь, Альдинблоуд, что сделает твой отец, когда ты все ему расскажешь? Он выдаст тебе чек в долларах и ближайшим самолетом отправит тебя через океан в Америку, к матери. А уж она сумеет позаботиться о своем ребенке. Ты родишь в Америке, пробудешь там год, два, три и в конце концов вернешься домой после долгого путешествия, как говорят у нас в деревне, и будешь одной из лучших невест Исландии. – А ребенок? – Через два‑три года, когда люди об этом узнают, история будет слишком старой, чтобы о ней вспоминать. Ребенка все будут любить, а ты – больше всех. Старая пословица говорит, что дети детей – счастливые люди. – Значит, мне не надо кончать с собой? А я так радовалась, что стану призраком и буду являться этой свинье, который ушел со своей женой. – Мужчинам безразлично, когда женщины кончают самоубийством. Они, может быть, даже бывают довольны: меньше хлопот. Подумав, она спросила: – А ему не будет казаться, что это он убил меня? – И сама ответила: – Нет. Вряд ли у него есть совесть. Мне бы следовало убить его. Как ты думаешь? Не убить ли мне его сегодня ночью, как это делают в сагах? – В сагах женщины никогда этого не делали. Наоборот, они обручались с другими, а при удобном случае натравливали второго возлюбленного на первого. И устраивали так, чтобы тот, кого они любили меньше, убил того, кого они любили больше. Но не спеши, Альдинблоуд, в сагах это происходило не сразу. В результате всех этих разговоров Альдинблоуд не сделала ни первого, ни второго – не пошла ни умирать, ни убивать своего возлюбленного. Она попросила разрешения лечь спать со мной, потому что она худенькая и у нее слабые нервы, а я толстая здоровая северянка.
Глава шестнадцатая
В Австралию
Девочка проспала долго. Проснувшись, она, не сказав мне ни слова, нарядилась и отправилась на новогодний праздник. Я сделала вид, что все идет как полагается. Но я не была уверена, что она не бросится в воду. От этого ребенка всего можно было ждать. К вечеру позвонил телефон: это была она. Она говорила задыхаясь, лихорадочно быстро, точно пьяная. – Не рассказывай ни о чем отцу. Он ничего не должен знать. Я убегаю. – Убегаешь? Куда? – В Австралию. Я обручена. – Поздравляю. – Спасибо. Самолет отправляется в ноль ноль пять. – Тебе ничего не нужно? – Нет. Вот только у меня нет зубной щетки и ночной рубашки. Но это неважно. – А можно узнать, с кем ты обручена, Альдинблоуд? – С австралийским офицером. Я уезжаю ночью. Завтра в Лондоне мы поженимся. – Альдинблоуд! Если ты будешь умницей, я никому ничего не скажу, но, если ты станешь делать глупости, я расскажу всем, и прежде всего твоему отцу. Это мой долг. Где ты, девочка? – Не скажу. Прощай. Всего хорошего. Спасибо за вчера. Даже если мне будет сто тысяч лет, я этого никогда не забуду. Она положила трубку. Когда я только начала работать в этом доме, меня научили не класть трубку на рычаг, если звонит какое‑нибудь анонимное лицо, а сообщить об этом, пока связь с позвонившим еще не прервана. Я положила трубку на стол у телефона и позвала хозяина. Я сказала, что Альдинблоуд где‑то в городе, что она заболела и будет рада, если он к ней приедет, – ее номер соединен с нашим. Подойдя к телефону, доктор тоже не положил трубку на рычаг. – Вы сказали, Гудни больна. Что с ней? – Вчера вечером ей немного нездоровилось. И сегодня тоже. – Она пьяна? – спросил он без обиняков и без улыбки. – Нет. Он улыбнулся. – Какие теперь вопросы приходится задавать. Когда я был мальчиком, во всем городе из женщин пила только одна старуха. Мы, мальчишки, всегда за ней бегали. А теперь вполне естественно для уважаемого гражданина Рейкьявика спросить о своей дочери, которая только недавно конфирмовалась: «Она пьяна?» Обвинял ли он кого‑нибудь или оправдывал, и кого? Я промолчала. Я не ответила на его дальнейшие расспросы. Только сказала, что девочке плохо и что на его месте я бы ее разыскала. Он перестал улыбаться, поднял брови и испытующе посмотрел на меня, повертел очки, подышал на стекла и протер их. Пальцы у него дрожали. Надев очки, он сказал: – Спасибо вам. Взял пальто, шляпу и, выходя, попросил: – Будьте добры, не кладите трубку. Я слышала, как он выводил из гаража машину.
"Маять моя пошла в загон к овцам" [34]
Я рано легла спать. А когда проснулась, мне показалось, что я проспала, что уже утро, а может быть, даже день. В дверях моей комнаты стоял хозяин. Я вскочила с постели и в страхе спросила: – Что случилось? – Я понимаю, очень нехорошо будить людей ночью, – сказал он спокойным, ровным голосом, который кажется таким странным только что проснувшемуся человеку. – Вы правы, дорогая, Гудни действительно больна. Я нашел ее и отвез к одному знакомому врачу. Скоро ей будет лучше. Вы ее поверенная, она вам доверяет. Не можете ли вы побыть с ней? Было четыре часа утра. Отец вынес ее из машины на руках, сама она идти не могла. Она лежала на диване в своей комнате бледная как смерть, с закрытыми глазами. Волосы ее были в беспорядке, темная помада с губ и грим со щек смыты. Лицо у нее было совсем детское. Отец снял с нее туфли, но она оставалась в шубе. Она услышала, как я вошла, но не пошевелилась и не приподняла век. Я подошла к ней, села на диван, взяла ее за руку и позвала: – Альдинблоуд! Немного погодя она открыла глаза и прошептала: – Все кончено, Угла. Папа возил меня к врачу. Все кончено. – Что же врач с тобой сделал? – Он вонзил в меня железо. Он убил меня. В тазу были кровавые куски. – В каком тазу? – В эмалированном. Я сняла с нее все, надела ночную сорочку и уложила в постель. Она очень ослабела от наркоза, временами впадала в полубессознательное состояние, тихо стонала. Но когда мне показалось, что Альдинблоуд наконец заснула, она неожиданно открыла глаза и улыбнулась. – Значит, когда я вырасту, я услышу песню: «Мать моя пошла в загон к овцам»? – Девочка моя, Альдинблоуд, мне так хотелось бы что‑нибудь сделать для тебя. – Все‑таки надо было уехать в Австралию. – Она снова впала в полубессознательное состояние. Я испугалась: уж не умерла ли она. Но она вдруг заговорила: – Угла, расскажи что‑нибудь о деревне. – Что же ты хочешь послушать о деревне? – Расскажи мне о ягнятах. Я увидела в ее глазах слезы. А тот, кто плачет, не умирает. Слезы – это признак жизни. Если ты плачешь, значит, твоя жизнь еще чего‑то стоит. И я начала рассказывать ей про ягнят.
Глава семнадцатая
Девушка ночью
В месяц Торри,[35] о котором давно забыли в городе, я окончательно убедилась в том, что беременна. В сущности, все стало ясно гораздо раньше. Все, о чем было написано в книгах для женщин, происходило во мне, и мне казалось, даже еще более бурно. Иногда всю ночь я видела его во сне, он был страшен, я вскакивала, зажигала свет и не могла уснуть до тех пор, пока не давала самой себе обещание пойти к нему, попросить прощенья за то, что в новогоднюю ночь я закрыла перед ним дверь, умолять его что‑нибудь для меня придумать. А наутро мне казалось, что я его не знаю, что он не имеет ко мне никакого отношения, что ребенок только мой. Мне вообще думалось, что у мужчин детей не бывает, что женщины рожают детей, подобно деве Марии, изображаемой на всех картинах с младенцем на руках. Кто‑то невидимый является отцом всех детей, а роль мужчины случайна. Я понимала первобытных людей, у которых ребенок не связывал между собой мужчину и женщину. Я говорила себе, что он никогда не увидит моего ребенка и никогда не будет называться его отцом. Не пора ли вообще принять закон, запрещающий мужчинам называться отцами своих детей? Но, подумав хорошенько, я пришла к выводу, что дети, в сущности, не принадлежат и матерям. Ребенок принадлежит самому себе, и по закону природы мать в какой‑то степени принадлежит ему, но только до тех пор, пока она ему нужна. Она – собственность ребенка, пока он растет в ее чреве, пока он ест или, вернее, пьет ее в первый год своего существования. Ответственность за детей лежит на обществе, если оно вообще несет какую‑либо ответственность, если вообще кто‑нибудь перед кем‑нибудь ответствен. Но по вечерам, возвращаясь от органиста, я невольно шла по одной определенной улице и смотрела на один определенный дом, на одно определенное окно, где иногда горел свет, а иногда было темно. Я замедляла шаг, но вдруг мне начинало казаться, что на меня устремляются взоры из всех бесчисленных окон, я бежала без оглядки и останавливалась от сильного сердцебиения только на другом конце улицы. Просто невероятно, сколько разных чувств может жить в женщине, особенно ночью. Не потому ли я захлопнула дверь перед его носом, что тогда еще не была уверена в своей беременности? И не потому ли я теперь тоскую о нем, что окончательно уверилась в этом и хочу свалить на него ответственность, может быть, даже потащить его к алтарю? Женщина думает так отвратительно потому, что она во власти своего ребенка, он хочет пить ее, она вынуждена найти себе раба и вместе с ним создать молочную лавку, называемую браком; когда‑то это было таинством, единственным таинством, на которое плевали святые. И вот она, несчастная, носит в себе окаменевшую любовную тоску, как своего рода опухоль нервной системы, носит под сердцем живого ребенка и являет собой укор богу и людям, вызов обществу, которое безуспешно пытается освободить ее от рожденного и нерожденного. Короче говоря, я люблю его. Я захлопнула дверь перед ним потому, что в душе женщины живет много различных чувств, и вот теперь у меня нет никого, кто бы возил моих близнецов. Нет! Я поворачиваю снова на ту же улицу. Беременная девушка может выйти замуж за кого угодно, ей, как и природе, почти безразлично, кого пастор запишет отцом ее ребенка. Но несмотря ни на что, я люблю его. Люблю этого человека, молчаливого, застенчивого, умного, чистого, имеющего призвание, о котором он не хочет говорить; его, бросающего украдкой горячие взгляды, не жгущие, а обволакивающие. С ним всегда хорошо, сколько бы он ни молчал. Среди всех остальных девушка видит только его и молча идет за ним. Он кладет ее к себе в постель, не сагитировав предварительно газетной статьей. Что может быть более естественно? И когда я закрыла перед ним дверь в новогоднюю ночь, он все же остался со мной. Он остался со мной потому, что я его не впустила. Если бы он попытался убедить меня какими‑нибудь доводами или смягчить мольбами, я, может, и впустила бы его, но, уйдя утром, он не остался бы со мной. Он убедил бы только мой рассудок. А теперь, если я встречу его, я не дам ему понять, что я беременна, и даже не намекну, что он должен на мне жениться. Но я скажу ему: «Я люблю тебя и поэтому ничего от тебя не требую». Или: «Я люблю тебя и поэтому не хочу выходить за тебя замуж».
Другая девушка ночью
Однажды на ступеньке какого‑то дома я вижу женщину. Она держится руками за окровавленную голову и громко рыдает в ночной тишине. Раскрытая сумка валяется на тротуаре, будто кто‑то швырнул ее; зеркальце, губная помада, носовой платок, пудреница и деньги разбросаны вокруг. Из дома доносится пение. Я подхожу к женщине, чтобы спросить, что случилось. И узнаю Клеопатру. – Это ты, возрожденный Скарпхедин? Вот уж не думала, что это ты сидишь здесь и хнычешь. – Да, это я. – Что с тобой случилось? – Они избили меня и выгнали. – Кто? – Конечно, исландцы, проклятые исландцы. – Почему же? – Они не хотели платить. Сначала заманили меня. А потом отказались платить. Убила бы этих проклятых исландцев, by golly.[36] – Но это же наши земляки. – Наплевать. Они не хотят платить. Бьют, выбрасывают людей на улицу, а сами жуют табак. – Может, позвать врача, Патра, или заявить в полицию? Или хочешь, я отведу тебя домой?.. – Нет, нет, нет! Никакого врача и никакой полиции! И не нужно отводить меня домой. – Домой, к нашему органисту. – У меня нет дома, и меньше всего я хочу идти к органисту, хотя я четыре года ночевала у его матери, потому что он святой человек. Все было о'кей, пока были американцы. А теперь их осталось мало, и у каждого есть своя постоянная подружка. И мне приходится опять, как в молодости, гулять с исландцами, которые жуют табак, бьют и не хотят платить. О мои дорогие американцы! Боже, сделай так, чтобы они поскорее вернулись с атомной бомбой. – Помилуй тебя бог, Клеопатра! Скарпхедин ни за что бы так не сказал, даже когда сжигали Ньяля и когда Топор Риммугигур рассекал ему голову. – Если уж мне нельзя даже быть sorry,[37] тогда проваливай… Из носу у нее течет кровь, глаз подбит, от нее слегка попахивает водкой, но она почти трезва; очевидно, от побоев хмель прошел. Я собираю ее вещи в сумку, даю ей платок, чтобы вытереть кровь с лица – он сразу же намокает, – убедившись таким образом, что кровь и слезы Клеопатры имеют такой же химический состав, как и у всех других девушек, я, поколебавшись немного, предлагаю ей пойти ко мне ночевать, и она призывает на меня благословение бога‑отца и сына и не знаю, чье еще. Как правило, люди с подмоченной репутацией чрезвычайно религиозны. Она встает, вынимает губную помаду и зеркальце и при свете фонаря красит губы. В ночном, полном зла мире это действие производит на меня впечатление поступка большой моральной силы. И мне становится стыдно, что я такое ничтожество. Она жалеет, что была так непредусмотрительна при американцах и не позаботилась о приличном жилье для себя. Так глупо было надеяться на то, что война будет продолжаться вечно. Когда они устраивали party[38] в своих чудных бараках с cosy[39] уголками и fancy[40] освещением – вот это была жизнь! Да! Она начала с липового полковника где‑то между Хафнарфьордом и Рейкьявиком, а кончила настоящим полковником с седыми волосами и диабетом. Она была на вечере у янки вместе с премьером – американцы ведь либералы, потому что у них есть атомная бомба и они не делают различия между премьер‑министром и уличной девкой. Полковник подарил ей красное пальто, белые ботинки и шляпу с большими полями, в которой трудно пролезть в дверь. А денег было больше, чем дерьма. Вот! Gosh.[41] Он обещал взять ее к себе, когда умрет жена. А теперь он умер сам, он не вынес мира, а может, его убила жена, потому что она была молодая. И Клеопатра снова начала плакать; она была потрясена горем, биологически совершенно законным и психологически таким же оправданным, как любое другое горе. И мне стало искренне жаль ее. – Вот так теряешь все и умираешь. И все равно нужно жить, когда ты уже умерла. Разве это не ужасно, что меня любил colonel,[42] а теперь бьют люди, которые жуют табак. Она была в том возрасте, когда химические изменения в организме женщины начинают приносить ей разочарования в жизни; она давно устала от ночных похождений юности, неизведанные приключепия больше не манили ее, исчезла наивная вера в то, что ее ожидает что‑то новое, прекрасное, осталось только рабское существование и борьба за кусок хлеба. Ей, по правде говоря, надоела погоня за мужчинами со всех концов света, с Севера и Юга; ей, как всякой женщине, которой перевалило за тридцать, хотелось вести нормальную жизнь, не кочевать больше с места на место. Она сказала, что ей так хочется иметь свой угол, а не обременять всю жизнь святого человека, который называет ее Клеопатрой, а то еще Скарпхедином. – Ведь меня никогда не звали Клеопатрой, я Гудрун, Гунна. Я спросила, не хотела бы она выйти замуж, но она не могла даже найти достаточно сильные слова, чтобы выразить свое возмущение таким непристойным предложением, и только сказала: «Вот еще!» Зато, когда мы легли в постель и потушили свет, она поведала мне, как она представляет себе нормальную жизнь. Ее мечта – это квартирка из двух комнат – гостиной и спальни, с мебелью в стиле ренессанс, кухней и канализацией и три постоянных любовника: женатый торговец со средствами, приближающийся к серебряной свадьбе, моряк, который только иногда бывает на суше, и культурный молодой человек, обрученный с молодой девушкой. Мы подробно обсудили эту идею, и нам захотелось спать. Мы замолчали, но, когда я уже подумала, что Клеопатра спит, она вдруг предложила: – А мы не прочтем «Отче наш»? – Читай за нас обеих. Она прочла «Отче наш», мы пожелали друг другу спокойной ночи и заснули.
Глава восемнадцатая
Гражданин на задворках
Хотя современные писатели и утверждают, что детей качать вредно, все же я начала просматривать в газетах объявления о продаже колыбелек. Городской муниципалитет отклонил предложение коммунистов об устройстве яслей. Одна «мать семейства» написала в газете, что создавать на общественные средства подобные учреждения – значит содействовать распущенности, ибо настоящие ясли находятся в истинно христианских семьях, поддерживающих добрые обычаи. А почему ясли должны быть только для истинных христиан и людей с добрыми обычаями? Почему не должно быть яслей для детей истинных нехристиан с дурными обычаями, подобных мне? Общество, в котором мы живем, принадлежит этим истинным христианам с добрыми обычаями, и его главная забота – воспитывать детей богатых и убивать детей бедняков, как сказал коммунист, знакомый девушки из булочной. Несколько поколений назад богачи были так сильны – хотя они тогда еще были вшивыми, – что добрая половина исландских детей погибла. Если бы простой народ не создал своих организаций, дети бедняков продолжали бы умирать. А если бы мы не укрепляли их, богатые боролись бы против бедных старыми средствами: во имя Иисуса Христа избивали бы их розгами и топили, как в прежние времена. Борьба против яслей для бедных матерей достаточно характеризует богачей; разница по сравнению со старыми временами только в том, что теперь богачи избавились от вшей. Я спросила девушку в булочной: – Что бы ты делала, будь у тебя ребенок? Улыбка исчезла с ее лица, зрачки расширились, и она вопросительно посмотрела на своего друга‑коммуниста. – Расскажи ей, – кивнул он. Какая‑то женщина купила черного хлеба, девочка – пирожное, и булочная опустела. – Пойдем, – сказала девушка и провела меня через заднюю дверь в крошечный чулан, который одновременно был складом и умывальной. Дверь оттуда вела во двор. Небо было затянуто черными тучами. Лил проливной дождь, бушевал ветер. В луже у двери стояла детская коляска с поднятым верхом, покрытая мешковиной для защиты от дождя. Девушка подняла мешковину и, улыбаясь, заглянула в коляску. Ребенок не спал, его большие глаза были открыты. Увидев мать, он заплакал, заворочался и изо всех сил потянул себя за палец. – Солнышко мое! – сказала мать и, увлеченная сыном, на минутку забыла о работе и о черных дождевых тучах. – Какие у него умные глаза! – сказала я. – Вот из кого получится настоящий гражданин Исландии. – Если его здесь обнаружат, меня уволят. А в булочной нетерпеливый покупатель стучал по прилавку.
Все теории мира и еще кое‑что
|
|||||||||
Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 94; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.15.229.143 (0.153 с.) |